ДЕДКА

От ликующих, праздно болтающих…
уведи меня в стан погибающих.
Н.А. Некрасов

За дверью с резной по дереву табличкой «Отдел кадров» было шумно. Вадим стоял, не решаясь постучать. Его опередили — из кабинета вышла молодая женщина в лейтенантских погонах. Тепло пахнуло застольем.
— Вы по какому вопросу? — спросила она, прихорашивая волосы.
— На службу устраиваться. Вы вчера просили подойти, — протянул трудовую книжку Вадим.
— Ах, да. Каретников? — вспомнила она. Но обернувшись на праздничный стол, сказала: — Знаете, у нас короткий день сегодня…
— Тоня, пускай подождёт. Я займусь им, — послышался мужской голос.
Вадима проводили в соседний кабинет. Стол с креслом, ряд стульев напротив. Ничего лишнего, как это и бывает в госучреждениях. На стене календарь: «1996 год», с изображением мышки, пытающейся прогрызть дедморозовский мешок с подарками. 12-е декабря обозначено красным цветом. «Точно, завтра же День Конституции», — вспомнил Вадим. Рисунок не давал покоя. Казалось, набитый до отказа красный мешок лопнет и оттуда посыплется какая-нибудь гадость. Ничего другого Вадим и не ожидал. События уходящего года подтверждали это — развод с женой и многое, многое другое…
Окна кабинета выходили на зону. Плотной стеной шёл снег, сырой, тяжёлый. Десяток человек с нашивками на чёрных телогрейках чистили от него дорожки. С высоты третьего этажа они казались маленькими и словно пришибленными. Что сказать: не хухры-мухры, колония строгого режима. И кому как не ему предстоит вскоре окунуться в это чёрное, незнаемое, опасное. Посвятить, может быть, всю жизнь этим людям. Планировали его трудоустроить на должность психолога. Профессия в тюремной системе новая, неизведанная. Придётся начинать практически с нуля. Что он знал о предстоящей работе? Да почти ничего.
Вспоминалось тестирование, которое проводил в университете преподаватель по социальной психологии. Вадим тогда воспринимал это как некую игру. Игру познания себя. Он, вместе с сокурсниками, нетерпеливо выспрашивал у педагога результаты тестирования. Потом, шутя, сравнивали: ты — меланхолик, я — сангвиник, он — холерик. Забавлялись незнакомыми словами, ещё неясно представляя различия.
А за окном осужденные уже сгребли к обочинам весь снег. Построившись в колонну по два, вооружённые скребками и лопатами, они двинулись в сторону вахты…
— Здравствуйте, молодой человек, — послышалось за спиной.
Вадим обернулся. Перед ним стоял седой мужчина, лет семидесяти.
— Виктор Васильевич Зорин, инспектор отдела кадров, — представился он, протягивая руку.
Ладонь его показалась плотной и холодной. «В таком возрасте и спиртное уже не горячит. Ветеран войны, наверно», — мелькнуло в голове Вадима.
— Здравствуйте. Каретников Вадим. Мне вчера сказали…
— Знаю, знаю. Вам замполит уже пояснил, на какую должность вас берут. Остались формальности. Вот, заполните анкету, напишите краткую автобиографию, — протянул бумаги инспектор, присаживаясь в кресло.
Ручка плохо писала, царапала. Вадим старательно обводил буквы. Получалось коряво. Он поднял голову. Глаза Зорина смотрели сквозь него, но замечая, как оказалось, муки Вадима.
— На, возьми мою, — Виктор Васильевич вытащил ручку из внутреннего кармана.
— Спасибо. Скажите, а вот тут вопрос: есть ли у родственников судимости? — почесав затылок, спросил Вадим.
— Ну, и что не ясно? Есть таковые у тебя?
— Дед сидел. Ещё в годы репрессий. Он не родной, правда, был — отчим матери.
— Это не в счёт. Пиши — «нет». Тут имеются в виду близкие родственники: мать, отец, братья, сёстры, — сказал Зорин, вставая из-за стола.
— Виктор Василич, — донеслось из коридора, и дверь приоткрыла всё та же, уже розовощёкая лейтенантша. — Мы закончили, там осталось вам…
— Уходить будете, дверь заприте. С праздником вас, — голосили девчонки, цокая каблуками по плитке.
— Хорошо, — с лёгкой улыбкой произнёс Зорин и, обернувшись к Вадиму, добавил: — Когда всё заполнишь, можешь идти. Если что не ясно — я в соседнем кабинете.
Стало тихо. Виктор Васильевич присел к столу, огляделся. Кабинет был большим и просторным, и от этого казался ещё более пустынным. Сосало под ложечкой. И душа его сейчас представлялась ему большой пустой комнатой, ничем не заполненной. Да, там не было его жены, Марии. И больше никогда не будет. Недавно её не стало, а кажется — вечность. С годами отлетает, отслаивается всё временное, преходящее. Остаётся только то дорогое, верное, что было рядом все эти годы. Это — единственно близкий человек. Зорин налил водки в рюмку. Чуть помедлив, выпил. Слеза скатилась на руку, она казалась прозрачнее водки. Налил ещё. За окном шёл снег. И так было одиноко…
— Разрешите, — в дверь заглянул Вадим, протянул бумаги. — Я всё заполнил.
Виктор Васильевич обернулся:
— Заходи. Слушай, если не спешишь, расскажи мне про своего деда.

А что рассказывать? В памяти только обрывки. Десять лет мне было, когда его не стало. О дедке в основном от бабушки слышал. И то интересоваться начал, когда повзрослее стал. С годами в памяти у неё кое-что, может, и затёрлось. Где-то приукрасила, где-то сгустила. Удаляясь от детства, и я нарочито прибавлял себе о нём, возможно, лишку радужного, заворожённый любовью его неподдельной. Потому воспоминания мои я и сам принимаю как полулегенду, как полуправду. А с ним самим связаны одни эмоции — смеялся он только, и плакал, да гладил по голове меня молча, ладонью своей могучей, мозолистой… И я смеялся, да жалел его сильно всем сердцем детским своим. И сейчас жалею.
Два документа остались после него: трудовая книжка и военный билет. Родился на Украине, в Сумской области в 1913 году, в мае-месяце, когда, как он вспоминал, яблони да груши в цветущем кипении буйствуют. Фамилия типично украинская — Степаненко, Николай Владимирович. В середине тридцатых служил в Красной Армии, в артиллерийском полку. В выцветшем военном билете значится: специальность — повар. Прослужив год, был комиссован по болезни.
Время было тяжёлое, последствия недавнего голода давали о себе знать. Колхозы только-только поднимались. Вскоре женился на односельчанке — Марусе, две дочери народились одна за другой, погодки. Кормить семью надо было. Николай на должность был поставлен, по тем временам хлебную — зав. «заготзерна». Всё как полагается, в партию вступил. Поскольку бандитских элементов остерегаться приходилось, пистолет ему выдали.
Церкви не в чести были, новая власть свои строила — храмы культуры. В свежесрубленном просторном клубе и должность новая для Николая нашлась — завклубом. Вот уж заботушки Марусе прибавилось — там ведь и шум, и гам под горилку, и «дивчины гарные». Окончание посевной, уборка урожая или другой повод какой мало-мальски значимый — вся молодёжь в клуб, к Николаю, гурьбой с гармошкой валит. Разве углядишь за всеми делами его, когда детишки малые от дома оторваться не дают. Но веселье весельем, что сделаешь — работа такая, а жинку свою он любил, дочерей лелеял, да и по хозяйству успевал управляться. Вскоре и дом новый построили. Но пожить в нём Николаю не довелось. Беда случилась.
39-й год был на дворе. За слово малое, неосторожное срок можно было немалый получить. Однажды частушку смешливую спел Николай, в угоду весёлой компании. А там слова запретные — про «товарища Сталина». Поутру ему, протрезвевшему, дружок сообщил: суши, мол, сухари — скоро из района к тебе с арестом заявятся. Дело серьёзное. Не только понаслышке да из газет он знал о борьбе с врагами народа. Многих уже «троцкистов» из округи повыдёргивали.
Марусе рассказал, та в слёзы. Стали думать что делать. В соседней Курской области брат у него жил. Порешили — уедет он пока к нему, схоронится на полгода. Тогда ведь как было: пропал человек — и не ищут его особо. А там, глядишь, обустроится и семью к себе заберёт.
С вечера скарб нехитрый собрали, приготовились. Николай пистолет разобрал, чистит в дорогу. Тут Маруся за спиной возопила:
— Ой! Количка! Идуть вона трое, в форми.
Коля собрал что успел, да в подпол сиганул, второпях бросив:
— Нима мене дома. Так и кажи — поихав я.
Вошли, молодые все, в шинелях добротных, фуражки с красными околышами. Сапогами по хате поскрипывая, с ходу начали:
— Степанэнко?
Маруся в платок уткнулась, глаза красные, кивает.
— Де чоловик?!
— Поихав на заробиткы.
— Яки хрен заробиткы?! — чемодан опрокинули, а оттуда вещи мужские вывалились.
— Кажи, сучка! Придушим! Та и малых сученят не пожалием.
Старшая дочь, трёхлетняя, заплакала, а за нею и младшая. В один голос заливаться стали.
Тот офицер, у кого шпал в петлицах поболее, револьвер из кобуры достал, машет. Кричит своим:
— Шукайте!
Они кто куда — на чердак, в сени. Нет никого…
Маруся поняла, что сейчас очередь и до подпола дойдёт. К тому же щелчок, для пистолета характерный, откуда-то снизу услыхала. Смекнула — Николай уже оружие наизготовку держит. Он мужик горячий — в ответную пойдёт. Не избежать пальбы тогда. Не выдержала — может, за детей испугалась, а может, просто по-бабьи струсила. Вышла в прихожку, за рукав одного дёрнула: « Там вин». На пол указала. И спохватилась тут же: те меж собой уже договаривались назавтра прийти. Спохватилась, да поздно… Всю жизнь потом Маруся локти кусала — как бы вышло, если бы она тогда промолчала? Один бог ведает.
Осудили Степаненко Николая Владимировича по «ходовой» 58-й статье за антисоветскую агитацию. Срок дали весомый — десять лет лагерей без права переписки плюс пять лет лишения прав.

В актовом зале больницы было людно. Кому не хватало места, вставали вдоль стены. Тревожно елозили стулья, шум постепенно стихал.
Дуся вошла последней, встала в дверях. Огляделась — кругом от медицинских халатов белым-бело, казалось, будто в помещении выпал снег, и снег этот был живой. И за окнами нежилась белизна мартовского снега. На этом непорочном фоне контрастом выделялись только кумачёвая трибуна да портрет усатого мужчины с траурной ленточкой. Пахло лекарствами. И ещё — уж Дуся-то об этом знала точно, хотя сама почти и не чувствовала свой запах, — пахло духами «Красная Москва». Но ей так хотелось, чтобы это почувствовали окружающие. Вот и подруга — Нина, обернувшись, сделала шажок назад, поближе к ней, будто пытаясь уловить тонкий аромат. Она видела вчера, как пришедший на перевязку поселенец Николай, уходя, спешно сунул Дусе маленький флакончик… А та и не успела отказаться — широкая, чуть сутулая спина уже заполнила собою дверной проём. Окинуло жаром, ей было неудобно перед Ниной — с чего бы это малознакомый, к тому же бывший осуждённый, оказал такой знак внимания. Но подружка пожала плечами, дав понять, что ничего особенного не произошло, и вышла из кабинета. А Дуся остаток дня и вечер всё маялась в раздумьях, как поступить с неожиданным подарком. Наконец, твёрдо решила назавтра вернуть его дарителю, когда тот придёт на перевязку. Однако утром не утерпела и подушилась — с двух капель не убавится…
Главный врач Зинаида Георгиевна Черемисова сегодня была в военной форме. Не спеша, осанисто, она прошла за трибуну. Капитанские звёздочки на упругих погонах блестели золотом. Только правый погон Дусе виден не был. Его загораживал запотевший графин. Судя по всему, собрание обещало быть долгим. Дождавшись мёртвой тишины, Зинаида Георгиевна, волнуясь, выдавила:
— Товарищи!.. — На задних рядах послышались всхлипы. Голос Черемисовой простужено надорвался. Глотнув воды, она продолжила: — Товарищи. Весь советский народ понёс невосполнимую утрату. Пятого марта скончался наш горячо любимый, наш товарищ Сталин…
Белые платки замелькали в руках. Отдельные всхлипы слились воедино, в непрерывный гул пчелиного роя.
Дуся стояла ни жива, ни мертва, ноги подкосились. К горлу подкатил ком. Первая слеза тяжело упала на рукав халата. Машинально они с Ниной взялись за руки, чувствуя, что вместе им будет легче устоять перед накатившим.
Черемисова выдержала паузу и продолжила. Дуся приподнялась чуть-чуть на носочки. Она не просто смотрела — она любовалась выступающей, жадно ловя каждое слово. Чувство гордости за свою родную тётку — эту красивую женщину в золотых погонах — переполняло её молодую грудь.
Тогда, в 1937 году, Зинаида Георгиевна Черемисова попала в этот исправительно-трудовой лагерь по распределению, на должность главного врача. Через пару лет решили с мужем завести ребёнка. Не время было тогда рожать, да разве ж выберешь время для такого дела. Смелость иметь надо женскую. Родилась Света. Дел на службе невпроворот, а с дитём водиться некому. Списалась она с сестрой своей из Тамбовской области: «Дуся — племянница, пускай приезжает, погостит годик, с ребёнком поводится. Да и вам там легче будет. У меня ведь и паёк хороший, и зарплата достойная».
Так и сделали. Приехала Дуся, тогда ещё пятнадцатилетняя деревенская девчонка, с узелком нехитрым. Встала у порога, переминаясь, и молчит.
— Проходи, Дусенька. Что как неродная? — приветливо сказала тогда тётя Зина.
С этого всё и началось. Постепенно освоилась, в больнице санитаркой работать стала. Прошёл год. Дусе пора бы к родным возвращаться, да война помешала…

— Самоковская, на выход, — окликнули из коридора. — К тебе на перевязку пришли.
Дуся протиснулась из душного зала. Вдохнув воздуха, лёгкой походкой устремилась к перевязочной. Птенчиком, неровно забилось сердце — она шла навстречу судьбе…
Хромая, но решительно, он шагнул вперёд, преградив ей дорогу, такой рослый и широкоплечий. Пахнуло свежими опилками и смолой.
— Здрасьте, я вчера у вас был, — начал он. — Мне бы ногу перевязать.
— Хорошо, проходите. Ваша фамилия? — будто запамятовав, спросила она.
— Степаненко, Николай.
— Так, так… Рубленая рана голени, — сказала Дуся, заглядывая в журнал. — Присаживайтесь.
Кровь слегка загрубела и бордовой коростой лоснилась на ярком свету. Николай с разутой ногой, несмотря на свою могучесть, выглядел жалким и беспомощным. Она решила этим воспользоваться, достала флакончик с духами и попыталась вложить его в широкую мозолистую ладонь. Он будто был готов к этому — крепко сжал её руку, притянул к себе:
— Дуся, вы мне нравитесь, — вполголоса сказал он. — Давайте жить вместе.
— Да вы что? — отпрянула она, с опаской оглядываясь на дверь.
— Я давно к вам приглядываюсь. Женщина вы скромная. Да и я в хозяйстве сгожусь — опять же с дровами будете, на дровяном складе работаю.
— Мой муж бывший в ВОХРе служил, — сказала она. — Лагерь охранял…
— Ну и что с того? — перебил Николай. — Нечто я уголовник какой? Мне на эти предрассудки наплевать. Я ведь политическим числюсь.
— Да не одна я, а с «хвостом», — пытаясь отшутиться, добавила Дуся.
— Видел, видел дочурку вашу — красивая. Так и я ведь не один, двое у меня на Украине остались. Только не вернусь я туда, к Марусе… — подытожил Николай, опустив глаза. Ослепительно снежный бинт плотно обхватывал рану, казался чистым листом бумаги, с которого стоило начать новую жизнь…

Наступает время, когда дети ищут своих отцов. Несмотря ни на что: ни на отговоры матери, ни на большие расстояния, ни на прошедшие годы, кажущиеся большой пропастью. Да, время всесильно — старит людей, стирает память, убивает любовь. Но время искать отца всегда наступает. Даже просто ради того, чтобы посмотреть ему в глаза…
Лена приехала в аккурат на праздник, к 40-й годовщине Октября. Двадцатилетняя, красивая, с морозца розовощёкая, прямо маков цвет. Распахнула платок белый, каштановые волосы мягко ниспали на плечи.
— Папенька, здравствуйте, — звонким голосом сказала она.
Николай застыл на миг в растерянности. Затем взревел жалобно зверем. Сгрёб Лену в охапку и заплакал, уткнувшись в её голову:
— Доченька, гарная моя дивчина… Вона какая стала…
Дуся стояла у печки, руки в тесте по локоть. Поначалу опешила, ничего сказать не может. В голове всё кувырком, мысли сбиваются: «Вот и дочь объявилась. На родину зазывать будет…». Но взяла себя в руки, засуетилась, не подавая виду. Приняла гостью как полагается. Через пару часов и пироги подоспели. Николая, ради такого случая, за бутылкой послала.
Только не вернулся он в этот день домой. Купил вина, да и выпил всё разом. На околотке у друга ещё добавил. Изрядно хмельной подошел к калитке своей, когда уже стемнело. Окна горят, в дом зазывая, а ноги не идут и всё тут. Слёзы ручьём льются — все эти восемнадцать лет, словно перед глазами, в памяти пролетели. Пошёл в дровяник, упал на грудь и зарыдал, поленья под себя сгребая.
И так пил целую неделю, пока Лена не уехала.
Она, поняла, что не увидит больше отца трезвым и надеяться больше не на что… Сказала прощаясь:
— Як же вы живёте, тёта Дуся?! Пьёть и пьёть он беспробудно — никакого упокоя вам с дочей нет. Гоните его, не мучитесь. И на Украине он нам такой теперича не нужен…
На следующий день Николай поднялся спозаранку. Побрившись, ушёл на работу с глаз долой. Вечером, как будто погода сменилась — вернулся трезвый, кулёк леденцов Ирочке принёс. Присел у порога на корточках, по-лагерному, и впервые за неделю заговорил внятно:
— Дусёк, ты прости меня грешного. Прости, — снял шапку и стал виновато теребить её в руках. — Я же думал, за мной она приехала. А если бы звать начала, не знаю, как бы я поступил… Вот и пил я, чтобы гадким ей показаться. Не хочу я от тебя никуда…
— Раздевайся уж, бедолага. Ужин остыл, — вздыхая, ответила Дуся. Она всё понимала — всегда приходит время, когда дети ищут своих отцов…

Я называл его просто дедка — уменьшительное от слова дед. Когда мне было шесть лет, дедка впервые посадил меня верхом на лошадь. Её звали Майка — белая как снег. Она, привыкшая таскать только телеги, видно, была недовольна седоком — храпела громко, брызгая густой слюной, стучала копытом. Но дедка крепко держал её за узду, другой рукой придерживая меня за хрупкую ножку. Едкая вонь, исходившая от Майки, резала нос, но всё-таки я был безмерно счастлив. Сверху всё казалось таким маленьким, и я чувствовал себя Гулливером. Вокруг было видно далеко-далеко. Даже была видна больница, куда дед по утрам, хмурый, уходил на работу, и откуда возвращался, покачиваясь, уже весёлый, с каким-то странным запахом, от которого хотелось чихать.
Мне вообще нравилось, когда он пребывал в таком непонятном состоянии. Тогда дедка позволял многое. С ним можно было наиграться вдоволь — сесть верхом на его пропотевшую спину, как на ту лошадь. От души подёргать, и без того всегда красные, его уши. Залезть в карман и выгрести всю мелочь. Иногда попадались и бумажки — зелёные трёшки и синие пятёрки. Это случалось особенно после зарплаты, когда дедка не приходил, а буквально приползал, переваливаясь через порог. Тогда денежки были сырыми от его мочи. Я осторожно их выуживал из штанов, стараясь не порвать, и прятал под клеёнкой на старом комоде. По утрам, бурча себе что-то под нос, он судорожно искал пропажу. Не найдя ничего, просил у бабушки Дуси 22 копейки на кружку пива. Та, конечно, громогласно упрекая его во вчерашнем, отказывала.
Я тогда ещё не знал цену деньгам. И однажды испортил пятирублёвку, вырезав из неё силуэт Кремля. Эх, и досталось мне тогда от бабушки. Но дедка всегда меня защищал. И заметив мою смекалистость в денежных вопросах, он вступил со мной в сговор — теперь он просил на опохмелку у меня.
Однажды он пришёл домой очень поздно, я только лёг спать. Выбегаю на шум босиком в прихожку, смотрю: еле стоит мой дедка, из кармана «бомба» — бутылка 0,8 — торчит, почти полная, куском газеты заткнутая.
— О-о-о, Вадимчик! — пробурчал он мне, расплываясь в улыбке.
— Где деньги? — закричала бабушка.
Тот, продолжая тянуться ко мне, отмахнулся:
— Нету…
— Как нету?! — завелась баба Дуся.
— Вытащили всё, — промямлил он, — у чапка…
— Как? Всю зарплату?! Ах, ты старбень горбатый! — она, схватив у печки берёзовое полено, начала махать перед его лицом. Этого было достаточно для дедкиного массивного, но слабого носа. Кровища запузырилась из ноздрей. Качнувшись маятником, он рухнул на пол, заняв всю площадь тесной кухни. Из бомбы, булькая, полилась тёмная жидкость. Бабушка схватила посудину и перевернула над помойным ведром.
— Вадимка, беги спать! — закричала она, обшаривая его карманы.
— Дусёк. Дусёк ты мой ненаглядный… — бормотал дедка, немного придя в себя.
Убедившись, что денег нет ни копейки, бабушка стала ругаться резкими непонятными мне словами.
Через некоторое время дедка ожил, сел на стул и горестно обхватил седую голову. Обида на бабу Дусю почему-то перенеслась на какого то Оську.
— Оська! Ох, ты, Оська, Оська… За что же ты меня так? — рыдал он. — Пятнадцать лет ни за что!..
Я то и дело выбегал из комнаты и гладил его по плечу, по его засаленной телогрейке. Смотрел на него жалостливо, дивясь обилию слёз и крови.
— Вадимка, иди спать, говорю! — кричала бабушка. — Не трогай его — пускай окодычется…
— Живи долго, Вадимка, — сам не разбирая своих слов, продолжил дедка, — живи лет двадцать пять!
— Что же ты говоришь такое?! Ах ты, пьянчуга подзаборная!.. — свирепствовала баба Дуся, подбегая к нему…

Иногда, когда дедка был трезвым, он занимался моим воспитанием. Обычно это происходило так. Наслушавшись ругани во время скандалов, я запоминал кое-какие слова. И даже произносил их.
— Сука, сука! — кричал я, бегая под его ногами.
— Что ты сказал?! Нельзя так говорить, Вадимка! — заводился он.
Я снова, раззадорившись:
— Сука!
— Ах ты, засранец маленький! Я пошёл за розгой!
После чего дедка выходил на улицу и обламывал ветку с малинового куста. Возвращался он тяжёлой громкой поступью снежного человека, скорее для того, чтобы только испугать меня. Шёл медленно со своей неизменной горбатой осанкой, натруженной мучными мешками. Шёл, наперёд зная, что внук спрячется в шкафу.
— Щука, а не сука! — исправлялся я, завидев приближающуюся опасность.
— Щука? — с облегчением, что не придётся применять наказание, переспрашивал дедка.
— Да, щука.
Через полчаса это повторялось снова. Ни разу той малиновой розгой он меня так и не ударил.

Когда о моём баловстве узнавали мать с отцом, они забирали к себе на «исправление». Но спустя несколько дней, правдами и неправдами, я вновь старался попасть в уютный «финский» домик бабушки. Обычный деревянный дом, четырёхквартирный, сложенный из бруса. В каждой квартире была комната и крохотная кухня. Баба Дуся ночевала в комнате на кровати, я — на диване, впритык к стене голландской печки. А дедка спал на кухне в углу, то и дело ворочаясь на скрипучей кровати.
Ложились спать рано. Перед сном смотрели программу «Время». Дедка, облокотившись на коленки и прижав крючковатым пальцем к переносице свои безухие очки, ждал выступления Брежнева. Он очень любил его слушать. Слушать самозабвенно, забывая обо всём. Так и сидел, впялившись в многозвёздного генсека, до слюны изо рта.

В свой последний год он много переживал. Переживал развод моих родителей. Подойдёт, бывало, ко мне, погладит по голове и молчит… Пить стал меньше, с работы он теперь приносил не «бомбы», а кульки со слипшейся карамелью. Высыплет на стол и зовёт:
— Вадимка! Беги сюда, «рабариску» пососи!
Как будто чувствуя неладное, по весне заколол всю живность, какая у нас водилась. Помню, пригласил соседа, чтобы тот поросёнка заколол. Сам этим никогда не занимался — жалел что ли…
Сосед дядя Вася пришёл, трясётся так, что нож из рук валится. «Опохмели, — говорит, Дуся». Та зачерпнула кружку браги ядреной, всегда на такой случай ставила, да видать мало налила. В общем, тыкает дядя Вася, тыкает хряка в подбрюшье — никак попасть по делу не может. Мартовский наст во дворе весь кровью оплавился, на дикий визг хряка все соседи сбежались. Это был дурной знак…
Той весной я часто забегал к дедке на работу с ребятами, то гривенник на мороженое спросить, то просто покататься. Лошадь Майка, запряженная в телегу, а на телеге мы: дедка и я, тогда еще 10-летний сопляк, плененные ароматом свежего хлеба, с грохотом колесили по булыжным дорогам нашего поселка.
Работа дедки была нехитрая — доставка продуктов на кухню поселковой больницы. Бывало, едешь, а ему навстречу мужики приветливо кричат:
— Здорово, Коля-Карамелька!
Позже я узнал, почему Карамелька. Отнюдь не из-за пристрастия к конфетам. Однажды в сильном подпитии дедка на оставшуюся мелочь решил купить одеколона для внутреннего потребления. Ввалился в магазин, значит, и спрашивает:
— Одеколон есть?
— Есть. Вот «Кармен» за 72 копейки, — отвечает продавщица.
Тот, не расслышав толком, переспрашивает:
— Карамелька, говорите? Давайте…
И вывалил мелочь на прилавок. С тех пор и прижилось за ним это безобидное прозвище.
Мне нравилось наблюдать за ним работающим, таскающим фляги, разные коробки, мешки, грузящим лотки с румяными буханками. Потом ехать на гремучей телеге за его спиной, похрустывать горячей корочкой и ладонью выбивать муку из его телогрейки…

В тот день я как обычно возвращался из школы. Настроение хорошее — две пятёрки получил, иду, насвистывая, мимо больничного двора, навстречу майскому солнышку. Вижу — дедка мой, согнувшись в три погибели, на четвереньках под Майкой стоит. «Ну, — думаю, — лошадь распрягал, да и упал хмельной под неё. Проспится и домой придёт, не раз уже такое случалось». И санитарки, глядя из окна перевязочной, видно так же думали…
Пришёл я домой, ранец подальше закинул и стал в солдатики на веранде играть. Минут через двадцать вижу в окно — женщина в белом бежит, кричит, захлёбываясь:
— Дуся! Дуся, Николай-то твой помер!

В гробу дедка выглядел мирно спящим, разве что не храпел против обычного. Две ночи я провёл с ним в одной комнате, ночуя на кровати вместе с матерью. У окна, в двух метрах от меня стоял гроб, обитый белой тканью. И всю ночь цветущая черёмуха белыми пальцами тревожно скребла по стеклу. Тогда я впервые узнал, что такое бессонница…

Лошадь Майка была уже старой и немощной. Может быть совпадение, но ровно на сороковой день после смерти дедки её забили на колбасу.
А «трёшки» и «пятёрки» я до сих пор нахожу в дедкиных «заначках»: под толью в дровянике, в его старых шапках-ушанках. Только они уже ничего не стоят, хотя цену деньгам я теперь знаю.

— Виктор Васильевич, что с вами? — спохватился Каретников.
Зорин отпрянул от спинки стула и, зевая, спросил:
— Откуда, говоришь, приехала Дуся?
— Из Тамбова.
— Ты знаешь, я ведь тоже родом из Тамбова.
— Пойдёмте, я вас домой провожу. Уже стемнело, — улыбнулся Вадим.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.